На боевых позициях все гораздо проще — из автомата отстреливают по очереди пальцы на ногах. Нет ни одного человека, кто бы выдержал подобное. Расскажешь, что знал и что помнил. Что, читатель, воротит? А ты в это время праздновал Новый год, ходил в гости, катался с детишками полупьяный с горки, а не шел на площадь и не митинговал с требованием спасти наших бойцов, не собирал теплые вещи, не давал деньги тем русским, которые бежали из Чечни, не отдавал часть пропитых тобой денег на сигареты для солдат. Так что не вороти нос, а слушай сермяжную правду войны.
— Ладно, давай третью, и пошли смотреть на вашего стрелка, — сказал я, разливая остатки водки по стаканам.
Мы встали, взяли стаканы, помолчали несколько секунд и молча, не чокаясь, выпили. Третий тост — он самый главный у военных. Если у штатских это тост за «любовь», у студентов еще за что-то, то у военных это тост «за погибших», и пьют его стоя и молча, не чокаясь, и каждый пропускает перед своим мысленным взором тех, кого он потерял. Страшный тост, но, с другой стороны, ты знаешь, что если погибнешь, то и через пять, и через двадцать пять лет какой-нибудь сопливый лейтенант в забытом Богом дальневосточном гарнизоне или обрюзгший полковник в штабе престижного округа поднимут третий тост — и выпьют за тебя.
Мы выпили, я кинул в рот кусок тушенки, пару зубков чеснока, кусок «офицерского лимона» — лука репчатого. Никаких витаминов на войне нет, организм их постоянно требует, вот и прозвали лук офицерским лимоном. Едят его на войне всегда и везде, запах, правда, ужасный, но женщин у нас нет, а к запаху привыкаешь и не замечаешь, тем более, что он хоть немного, но отшибает везде преследующий тошнотворный, выворачивающий наизнанку запах разлагающейся человеческой плоти. Съев закуску, запил ее прямо из банки сгущенным молоком, взял из лежавшей на столе комбатовской пачки сигарету и пошел первым на выход.
Следом за мной потянулись комбат и Иван Ильин. Метрах в тридцати от входа в подвал вокруг танка стояли плотной стеной бойцы и что-то громко обсуждали. Я обратил внимание, что ствол пушки танка как-то неестественно задран вверх. Подойдя поближе, мы увидели, что со ствола свисает натянутая веревка.
Бойцы, завидев нас, расступились. Картина, конечно, колоритная, но страшная: на конце этой веревки висел человек, лицо его было распухшим от побоев, глаза полуоткрыты, язык вывалился, руки связаны сзади. Хоть и насмотрелся я за последнее время на трупы, но не нравятся они мне, не нравятся, что поделаешь.
Комбат начал орать на бойцов:
— Кто это сделал?! Кто, суки, желудки недорезанные?! (Остальные эпитеты я приводить не буду, попроси у любого строевого военного, прослужившего не менее десяти лет в армии, поругаться — значительно увеличишь свой словарный запас разными речевыми оборотами).
Комбат продолжал бушевать, допытываясь правды, хотя по выражению его хитрой рожи я понимал, что он не осуждает своих бойцов. Жалеет, конечно, что не сам повесил, но надо же перед офицером из штаба «картину прогнать». И я, и бойцы это прекрасно понимаем. Также мы понимаем, что никто из командиров не подаст документы в военную прокуратуру за подобное. Все это пронеслось у меня в голове, пока я прикуривал комбатовскую сигарету. Забавно, всего несколько часов назад эти сигареты принадлежали вот этому висельнику, чьи ноги раскачиваются неподалеку на уровне моего лица, затем орущему комбату, а я ее выкуриваю, наблюдая за этим спектаклем.
Мне надоел этот затянувшийся цирк, и я спросил, обращаясь к окружившим бойцам, среди которых я заметил и Семена с Клеем:
— Что он сказал перед тем, как помер?
И тут бойцов как прорвало. Перебивая друг друга, они рассказывали, что «эта сука» (самый мягкий эпитет) кричал, что жалеет, мол, что удалось завалить только тридцать два «ваших».
Бойцы особенно напирали на слово «ваших». Я понял, что говорят они правду, и если бы он не произнес своей исторической фразы, то, может быть, какое-то время еще и жил бы.
Тут один из бойцов произнес, развеселив всех:
— Он, товарищ капитан, сам удавился.
— Со связанными руками он затянул петельку на поднятом стволе и сиганул с брони, так, что ли? — спросил я, давясь смехом.
Потом повернулся к комбату:
— Ладно, снимай своего висельника, запишем в боевом донесении, что покончил свою жизнь самоубийством, не вынеся мук совести, — я выплюнул окурок и размазал его каблуком. — Но винтовочку я себе заберу.
— Николаич, — впервые по отчеству ко мне обратился комбат, — оставь винтовку, я как посмотрю на нее, так меня всего переворачивает.
Посмотрев в его умоляющие глаза, я понял, что бесполезно забирать винтовку.
— Будешь должен, а ты, — обращаясь к Ивану, — будешь свидетелем.
— Ну, Николаич, спасибо, — с жаром тряс мою руку Палыч.
— Из-за этого идиота мне пришлось тащиться под обстрелом, а теперь еще обратно топать.
— Так забери его с собой, скажешь, что погиб при обстреле, — пошутил Иван.
— Пошел на хрен, — беззлобно ответил я. — Сам бери и тащи этого мертвяка. И если вы будете иметь неосторожность брать еще кого-нибудь в плен, то либо сами тащите его в штаб бригады, либо кончайте его без шума на месте. А бойцов, которые его взяли, как-нибудь поощрите. Все, мы уходим. Дайте команду, чтобы нас пару кварталов проводили.
Мы пожали друг другу руки, комбат, сопя, полез во внутренний карман бушлата и вытащил на свет нераспечатанную пачку «Мальборо». Я поблагодарил и окликнул своих бойцов:
— Семен, Клей, уходим.